Dogma '96

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Dogma '96 » country which does not exist » ghosts and roses


ghosts and roses

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

https://i.imgur.com/93vY5OX.png

Медиа спойлер
раньше было хуже

[NIC]Rose[/NIC] [STA]echoes[/STA] [AVA]https://i.imgur.com/WmcIzrD.png[/AVA] [SGN]Lead me back to when
Love knew my name[/SGN]

0

2

[NIC]ghost[/NIC][AVA]https://i.imgur.com/Xj49Dr8.png[/AVA][SGN]I walk the halls invisibly, I climb the walls, no one sees me, no one but you

[/SGN][STA] strange birds[/STA]

Когда он пришел в этот край болот и тумана, все что было у него при себе – это имя. Уилки.

По крайней мере, так говорили.

Где правда в этой истории, где вымысел, о том известно теперь только одним лишь богам, да и они – забытые, безымянные, покинувшие ирландские берега, чтобы сгинуть в безвестности на островах, где вечно цветущие яблони, и никогда не наступает зима, – останутся бессловесными. Потому что вышло их время. И даже старики – хранители древнего знания, иссохшие и коричневые от солнца, не вспомнят уже, как Уилки однажды вошел в деревню с востока, неся на плечах дымный запах кострищ и удушающий – дикого вереска, чьи белесые корни прорастают на курганах прямо из костей мертвецов.

Дул сильный ветер, ливни застилали серой стеной гневливый небесный свод, под копытами приземистых лошадей хлюпала вязкая жижа – в ней ноги утопали по щиколотки, и кэрлы – крестьяне-общинники – не покидали домов, спасаясь от духов зла, жгли обереги из жгучей крапивы и зверобоя, подвешенные пучками на дверных косяках и рамах оконцев, затянутых бычий кожей. И он пришел никем не замеченный, в лохмотьях, измазанный в копоти и золе, с тиной, налипшей на волосах, и сизые сумерки начали расступаться, когда постучался в покосившиеся ворота избушки, стоящей на самом краю – единственной, где бы ему точно ответили. За краем начинался дремучий, непроходимый, чернеющий лес, который подступал, протягивал узловатые свои древесные руки, чтобы однажды сомкнуться и раздавить – пришлых людей, покусившихся на его вековые, никем не отринутые права – хозяина пустоши. А за воротами зашуршало, разбилось глиняными черепками о земляной настил, и, спустя томительные мгновения, Кимет-вдова выглянула осторожно, держа в морщинистых ладонях лучину.

– Ты чей, парень, будешь?
– Ничей, – и улыбнулся так, что в сердце ее запели дивные птицы.

Потом, когда Кимет принесла ведро студеной воды – умыться, стало понятно, что он рожден был совершенно не в этих местах. Ни у кого тут прежде не видели такой белой кожи, даже у королевских красавец-жен, которые купались в собранной по рассветному солнцу росе – пригоршнями; ни у кого не видели таких черных волос, рассыпающихся по плечам воронеными крыльями, мягкими; ни у кого не видели таких желтых глаз – колдовских, подумала Кимет, но не испугалась: уж больно пришедший в ливневую пору походил на ее мертвого сына, сгинувшего в трясине на исходе Белтейна.

– А имя-то у тебя есть хоть, ничейный?
– Уилки, – и солнце блеснуло радостными лучами на горизонте, приветствуя странного человека.

С той поры минуло сорок лет. У Кимет выпали зубы, согнулась спина, и лес, неумолимый, мятущийся, подступил еще ближе – заглядывал в окна, отстукивал колыбельную шуршащими листьями по покатой соломенной крыше, и все любопытствовал: как вышло так, что прочих время истерзало когтями, а этого – едва ли коснулось? А Уилки знать лишь смеялся, да переплетал свои длинные волосы с дикими розами, ядовитыми травами, с белесыми косточками на длинных нитях из льна и бусинами из прозрачного камня. Ни с кем не водил близкую дружбу, ни к кому не привязывался. И только девчонки, чумазые, по малолетству, нет-нет, да подбегали, насмешничая: откуда ты взялся такой, видный, да простой люд сторонящийся? Уилки одаривал их венками, от сердца, и ту, которой доставалась алая роза, успешно выдавали впоследствии замуж – за писанного красавца, на ласки щедрого и богатого. Старейшины хмурились, да помалкивали, в глаза называя не иначе как волхвом, читающим по судьбе, и, шепотом, исподволь – колдуном. Так и жили, растягивали быстротечный человеческий срок – вместе, смертные и никак не стареющий.

Тонкокостный и стройный, точно рябина, Уилки никогда не занимался тяжелым трудом. Его руки, красивые, как у женщины, никогда не касались ни плуга, ни ткацкого веретена, не месили глину на гончарном кругу, не брались за древко лопаты. Но зато каждое полнолуние он уходил из деревни в глубокую непролазную чащу, и, когда возвращался, заплечный мешок благоухал диковинными растениями и цветами, которых не видел тут ни один еще человеческий глаз. Кэрлы роптали, но принимали его, точно горькое, но необходимое снадобье – из цветов и растений Уилки варил чудодейственные лекарства, которые спасали им жизнь, останавливали кровотечения в тяжких родах, вытаскивали с изнанки миров павших овец и коров. За это крестьяне расплачивались дарами – кто принесет сапоги, кто кафтан, кто притащит вязанку хвоста или поленницу дров, кто от души отнимет сушеного мяса или крынку сметаны. А Уилки носил только красное, подпоясывался кушаком, расшитым золочеными нитями и речными жемчужинами, и все словно бы ждал кого-то, садясь на крыльце, – от зари до оранжевого заката. Ждал и, наконец-то, дождался.

На исходе месяца-сеностава гонцы принесли в деревню дивную весть, бренча подпругами и мечами, потрясая цветастыми родовитыми флагами: правитель, возвращаясь с невестой из дальних земель, лежащих на севере, занемог, и требует тотчас к себе целителей, травников и волхвов, которые только отыщутся. Старейшины отправили Уилки. И сжалось сердце у Кимет, предчувствуя неминуемую беду, и небо окрасилось в фиолетовый и багряный, когда он шагнул за плетень, отделявшую деревню от бескрайнего поля, в котором разбили шатры властителя Тары, и Кимет запричитала: «птицы петь перестали». Но никто ее не услышал.

В то время у Эогана Отважного уже было четыре жены. Все – статные, медноволосые, зеленоглазые, как болотистая водица. Пятая же, нареченная, была совсем на них непохожа – точно былинка, покрытая инеем. Кожа – бледная – вспаренное молоко, глаза – бузинные ягоды – рубиновое поветрие, волосы – лунный, серебряный свет, пробивающийся сквозь полные, мглистый облака. Прекрасна была Мэй – ведь так ее звали, рожденную на скалистом береге Мохар, где два раза в год, на Белтейн и Самайн, открывается дверь в волшебную страну молодых – Тир на Ног. И Мэй тосковала, потому что замуж ее выдавали не по любви, по давнему сговору во избежание не нужного кровопролития, отдавали точно товар, привезенный купцами из заморских краев – одно горячее сердце по весу золотых самородков. Чужая была она, как и он, Уилки, пришлая. И болотистые низины, поросшие папоротником и ковылем, и бескрайне черные чащи, и болезненные заливные поляны – не находили в душе ни единого светлого отклика, только беспросветную мглу, в которую падаешь, и назад не вернешься. Мэй с севера угасала. Немые служанки, приставленные, и ходящие за ней по пятам, на пальцах рассказывали Эогану об этом, но правитель, мучаясь головной болью, отмахивался: не полюбится – стерпится, такая у царственных красавиц судьба – быть вещью при сиятельном господине.

Но когда Уилки впервые появился в шатрах, кое-что изменилось – дохнуло солью морского прибоя, разбивающегося о прибрежные скалы, повеяло удушающим вереском, чьи белесые корни прорастают на высоких курганах прямо из костей мертвецов, и запахом дымных кострищ, через которые прыгали, смеющиеся, окрыленные, подобрав полы длинного зеленого платья, загадывая на жениха, и пламя лизало голые пятки и щиколотки, но не обжигало. И когда встретились взглядами – жаркое солнце и бузиновое поветрие – розы, вплетенные в длинные черные волосы, заблагоухали, и мир словно застыл в ожидании чего-то неизменно прекрасного и бесконечного.

***
– Как звали ту канарейку, милая, что ты хоронила в моем саду за часовой башней?
– Уилки.

Все самые страшные вещи случаются именно летом. Когда оглушающая жара обнимает за плечи, целует в макушку, выматывает, жалит крапивными соком – докрасна. Ежевика – огромная, как деревья – цепляется за обувь и за одежду, прицельно бьет по глазам, замирая лишь в последний момент. Но чем сильнее сопротивление, тем упрямее она лезет вперед; по руке течет кровь, алая, как обивка внутри коробки – мертвая канарейка в ней напоминает лоскуток солнца. И, когда силы, кажется, совсем на исходе, ежевика внезапно расступается в стороны, раскрывая широкий проход.

Последняя ветка виновато касается щеки гроздью прохладных ягод.
Опрокинувшись навзничь в густую сизоватую траву, она бездумно вылизывает окровавленное запястье. А небо над головой вовсе и не желтовато-голубое, как в городе, а ярко-синее, точно цветное стекло. Оно расчеркнуто надвое надломленным силуэтом башни. Жесткая подушка вьюнов под плечами слегка пружинит.


Веки смыкаются сами собой.

–  И как ты попал сюда, глупый человеческий ребенок?

А солнечный жар все накатывает и накатывает – волнами.
Они – вдвоем – разгребают мягкую землю – прямо руками. Под взглядом сияющего создания вьюнки разбегаются, точно стайка встревоженных муравьев.  Она только и успевает, что успокоительно погладить их по упругим стеблям – живые, хрупкие.

Тишина скапливается вокруг, замирает упругими каплями на длинных ресницах. Взмахнешь – осыплется. Забудешься – сможешь услышать звук собственного дыхания и биение сердца; но у создания нет пульса, точно оно и впрямь состоит из чистого золотого света. Смотреть на него – больно, резко, хоть гляди как обычно, хоть особенным взрослым взглядом. Но она смотрит – и так, и этак – без страха; контур лица смазывается, ускользает точно жаркий полуденный сон, оставляя после себя призрак улыбки и легкую паутину смешливых морщинок вокруг внимательных глаз. Его не хочется отпускать, понимает она. Совсем не хочется. А хочется – держать вечно, заботиться о нем, холить, лелеять и баловать. Быть рядом...

Создание словно чувствует это, и мягко высвобождает руку.
– Не надо. Ты хорошая девочка... Даже слишком хорошая, – он наклоняется к ее лицу и запечатлевает на лбу тяжелый дурманящий поцелуй, – Забудь.

И она действительно его забывает, а вот он ее, как ни старается, не может забыть, и поэтому перерождается в теле смертного человека, ошибившись во времени на сорок тягучих как патина лет, чтобы однажды, улыбнувшись, сказать:
– Вот мы и свиделись снова, жемчужная моя госпожа.

***

– Здравствуй Мэй, волчица с рубиновыми глазами, Уилки из болотного края приветствует тебя в своем временном доме.

0

3

Травами дышится, пряными, горькими. Она кутается в дым, свой испуг и ту безграничную боль, что несравнимо больше её юного тельца. Мечется в кошмарах, зовет кого-то, царапая искусанными ногтями отяжелевший от благовоний воздух да грубые руки заботливых нянечек. А те поют свои песни да приговаривают, проклятая теперь девица, горячная. Дай бог выживет, но ежели и будет так, то не будет счастлива – забрали с собой создания волшебные, злые.
А она все кричала, рыдала, из рук вырывалась (что та желтая канарейка в своей предсмертной воле из клетки рвалась, как же её звали?), злилась и не видела никого перед собой, кроме Тёмного Призрака, Господина её, что уходил от неё, оставляя кровь вместо следов.
- Вернись ко мне, милый мой, Господин мой! Вернись за мной!
Но слова, что кричала она, вырывались из горла собачьим воем да карканьем черных воронов, что кружили в те дни над скалистыми берегами.
О том, кто она, вспомнила день на третий. Имя свое произносила сухими, потрескавшимися губами, смотрела на мир холодно, раскрасневшимися от слез глазами. С тех пор, с малолетства, не подпускала она к себе никого, дружбы с девками не вела да на принцев заморских, что к сестрам свататься приезжали, не засматривалась. Качали головой придворные бабки, тяжко смотрели на неё отец да мать, но всем, в пределах родового замка, известно было – проклята. Даже чернь, увидав юную принцессу издали, будто смертью высушенную, тихонько шептались – проклята.

♰♰♰

Поговаривали, что со младенчества у Мэй волосы были цвета самой сладкой пшеницы, а глаза – будто летнее, высокое небо в степи, в самом зените дневного светила.
Поговаривали, принцессу Мэй похитила нечистая сила, обратила в себе подобную, с тех пор глазами она на мир смотрит злыми, алыми, с тех пор улыбка её лишилась радости, волосы – цвета. Злая она, эта принцесса Мэй, нельзя ей на глаза попадаться, ведьмовская кровь в ней теперь течет; да и неприветлива, гляди, так смотрит (если рискнешь заглянуть в это море крови, море боли, обрамленное длинными ресницами) будто ненавидит и за людей не считает.
Гордая, говорили, умрет одна в горе и бездетности. А в чем еще счастье простой люд мог углядеть? Лишь бы детки были, да брак по любви.
Поговаривали, в Самайн да Белтейн выходит на скалистый берег Белая Дева, укутанная в меха да жемчуга, смотрит за море. Поговаривали, у той, кого прозвали Жемчужной Госпожой, руки ломаны, колени назад вывернуты, да страшная, что от людей прячется, всё за море смотрит. Но безвредная она, просто громко плачет, протягивая свои исцарапанные пальцы куда-то к высоким волнам, что, покорные её воле, поднимались всё выше и выше.
Но связать простым людям воедино образ Жемчужной Госпожи да тоскующей принцессы Мэй было невдомек. Да и зачем, коли детки свои счастливые да здоровые подрастают, родителей уносит не хворь, а года преклонные.
Всё текло своим чередом, и жизнь казалась легкой, будто перышки у маленькой канарейки.

Да только принцесса Мэй чувствовала, что заперта в клетке. Сколько лет прошло, сколько снегопадов выдержал их горный остров, в самом сердце которого раскинулась бесконечная степь (деревушки да лачужки), не ведала она со времен своей хвори. Беспокойно ей было, тягостно. Будто забрали у неё что-то, отняли кого-то, бросили и оставили доживать жизнь глупо и опостыло. Пока маленькая была, из дома отчего сбегала, все рвалась куда-то да была уверена, что ждут её, да только кто и где тот горемычный, что принцессу ждет – не могла она ответить, кусала кожу у ногтей да смотрела во все глаза. «Не знаю я, батюшка! Знаю, ждут меня, я должна идти!»
(Качали головой да приговаривали, мол, хворая, проклятая, безумная).

Но далеко пошла слава о принцессе Мэй – стройная, говорят, аки березка, светлый лик её, что луна в пору зимнюю да морозную, красивая невыразимо, только глазки после хвори неизвестной раскраснелись, диковинка, словом.
Рядили Мэй в белые меха, молочные шелка да жемчуга. Она и не противилась, душой находясь рядом с кем-то, кого в глаза не видела, ведать о ком не ведала, к кому душа оборванная тянулась, а разум силился вспомнить.
На семнадцатую весну вспомнила – своего Тёмного Господина, следы его кровавые, как уходил, не оборачиваясь (не верь приметам, обернись… вернись…), как оставил её. А как вспомнила, так сердце, будто обожженное, умерло.
Казалось, звать его – единственный выход, коли нет пути к нему. Уливалась слезами, кричала, пытаясь воззвать то ли к нему, то ли к памяти своей (дабы вспомнить и уже никогда не забывать, дабы знать, кого любишь так преданно и мучительно всю жизнь свою или даже дольше). И казалось ей, глупенькой, что ежели звать его, то он обязательно придет к ней. Явится, как когда-то, а память лишь тёмным образом резала по старым шрамам на руках.

Уж бабки-лекарши поговаривали, израстет – пройдет эта хворь, да отец Мэй устал смотреть на дочь, плюнул на ладонь да пожал руку королю соседнего государства. Быть браку, не по любви, а пользы ради! И воспряла притихшая дворня, расшумелась – уезжает проклятая, счастливо заживем теперь.
Но, к моменту договора между королями соседних государств, Мэй устала. Уж сколько годочков прошло, а он уже не придет к её порогу. Она чувствовала, нет, она знала. И в рябиновом поветрии загорчила жестокость.

Так принцесса Мэй стала той, кем познала её дворня новоиспеченного мужа, Эогана Отважного. Молчаливая тень, притихшая, покорная, ещё не королева, но уже их госпожа. Насмехаться бы, но уж больно эта девица островная пугала – шептались между собой, что беды ждать, такими глазами только в самое сердце тьмы смотреть. А ей всего-то и стоило, что принять руку будущего супруга своего да ступить на палубу корабля, отдаваясь в сердцах моряков скрипом самых горестных песен прекрасных сирен.
Она прощалась с семьей, навсегда, с отстраненной признательностью, затаенной любовью, вывернутым наружу холодом потерявшего свою судьбу сердца. Она не жалела, что покидает родные берега, скупо надеялась, что тоска её, глупая, необоснованная, пройдет.
Глядя на спокойную гладь черного моря, отражавшего в себе лишь пустоту ночных небес, она молилась всем богам, чтобы дали ей жизнь новую, без тревог и мук (мой Господин, вы – моя тьма, раз не стали спасением; и раз так, мой Тёмный Господин, я забуду о тебе, и новые берега спасут моё сердце, спасут меня, как спасли мою родину от кровопролития).
Эоган, друг не её души, пытался воззвать к затаённой нежности Мэй, но она так и осталась для него далекой, что луна в небесах. Помытарствовал, умучался, но даже скупой улыбки не добился на ласки свои, оттого сразу понял – возьмет не искренностью, так измором. Не зря народ говорит – стерпится и слюбится, и у тебя, милая Мэй, будет также. Оттого не трогал, знал – прибежит девица на поклон, не сама, так под гнетом обстоятельств.

Не замужество это, а плен, на который Мэй решилась добровольно, с громкого согласия батюшки.

Оттого новые берега, открывшиеся её взору после недолгого морского путешествия, лишенные скал, показались ей пустыми.
Новые восходы, и новые рассветы – они рассечены темными пиками стремящихся ввысь деревьев. И пока стремишься разглядеть их бесконечность в небесах, корни сплетаются пальцами крепко, хватаясь друг за друга в предсмертной панике, ни на что не похожей. И Мэй ничего не остается, как вести за собой туманы и дожди, обращая серое небо в свой щит, своё орудие для достижения цели.
И кто бы мог подумать, что Эогана Отважного, великого правителя и завоевателя, прям на пороге его родной страны скосит невиданная доселе хворь, явившаяся вместе с непогодой. Так и замер король у неприветливых топей, не желая делать ни шагу вперед, ни шагу назад. Мэй, поглядывавшая на него свысока – чистоты королевской крови в ней все-таки больше, - не придумывает ничего лучше, чем проявить сочувствие. Ждали от юной принцессы, быть может, ласку, и хватило бы одного её прикосновения к отяжелевшей голове Эогана, дабы снять его боль, но не желала она того, а принуждать – король запрещал.
Оттого отправлены были глашатаи в ближайшие селения, король захворал, ищет лекаря.
А король сам разлегся на перине мягкой, оглохший, ослепший. Его будущая королева восседала рядом с ним на простом стульчике, как на троне, только не касалась, лишь следила, дабы не помер её будущий муженек от неизвестной хворьбы, дабы не прослыть среди честного люда вдовой, так и не познавшей счастье – иметь супруга.

О том, что лекарь придет со стороны закатного солнца, прознала Мэй ближе к грязному утреннему свету. Вздохнула глубже, взбивая под головой Эогана отважного мягкие, расшитые шелками подушки – а серебро её волос так и ластится на плечи, веки расчертило едва заметной темной тенью очередная бессонная ночь.
Он пришел (к ней), принеся на плечах запахи янтарной соли да розовой отравы. В золотисто-красном полумраке королевского шатра он предстал перед ней кровью и жаром, что вливалось в резные скулы пляшущими от восторга тенями. Но даже царивший полумрак не мог скрыть жидкого золота его глаз, разливающегося через пальцы, словно потоки живой воды, холодной настолько, что аж зубы болят.
Мэй подняла на пришельца глаза.
И ничего не случилось.

Лишь встала она, держа спину ровно как то и положено будущей королеве болот и лесов, присела перед ним в коротком реверансе, да склонив голову – дабы не смотреть более в глаза его колдовские, ей же к лицу кротость, а не жарящее пекло чужого взгляда.

- Здравствуй, Уилки из болотного края. Мы тебя заждались.

И встала она за плечом Уилки тихим приведением. Помогала, как могла, подавала необходимые травы для скляночки, принесенные с собой лекарем в наплечной холщовой сумке. И не показала она Эогану, внимательно следящему за ней тяжелым взглядом будущего мужа, что более желает разговаривать с незнакомцем. Да и кто он ей – проходимец, пришлый, чужой. Да только смотрит так, что аж сердце замирает, душа отзывается звоном и треском костров. Да только стоило ему шагнуть за порог и показаться на глаза, так с груди спали стягивающие путы, и маленькая желая канарейка, трепыхающаяся и изнывающая, почувствовала себя свободной.

Мэй низко ему кланяется, скупо скидывая благодарность за Эогана, чья отвага вновь проснулась в его стареющем теле, стоило хвори отступить. Да отворачивается, не желая встречаться взглядом.
И впервые, в дрожащем молчании, протягивает к будущему супругу холодную ладошку и жмет ему руку – скоро совсем полегчает, и мы отправимся в мой будущий дом.

Да только судьба раскидывает на костях живого дракона, будто шутя, насмехаясь. Оттого Эоган придумывает для Мэй новое испытание – найти лекаря, отблагодарить от души да позвать в путь, вместе с ними, на должность придворного лекаря. Умалчивает лишь – для начала. И она соглашается, покорно склоняя перед ним голову. И не видит она, прикрывшая веки, что будущий муж её нежно ей улыбается да переворачивает - «уж если не слюбится, так точно стерпится».

Теперь она является перед ним, в трепещущем желтом свете свечей (отчего его глаза обращаются в жидкое золото), белым призраком, о передвижении которого узнаешь даже не по легким шажкам – по цокоту жемчуга, склоняющего её шею. Мэй смотрит на старуху Кимет со всем положенным почтением, но быстро прячет глаза в складках белой меховой накидки. И произносит просьбу Эогана Отважного. Старуха Кимет, мудростью годов наученная, советует названному сыну отправиться в путь, вслед за будущей королевой. Только вот благословляет она их в грядущий путь вместе, отчего в душе немой у Мэй тихонько всколыхнулось возмущение – на её родине не принято делить одно благословение на двоих. Но таковы обычаи, к которым ей стоит привыкнуть, и принцесса вновь склоняет голову, но уже перед старушкой, совершенно чужой и изуродованной морщинами.
Роняет только напоследок:
- Это лишь приглашение. Добираться тебе, Уилки, своими путями. Король Эоган Отважный дарует тебе возможность попрощаться со своей малой родиной и оставляет тебе гнедого коня. На нем путь держи до дворца, на пути коня не меняй, его по упряжи стража узнает да в замок без лишних вопросов пропустит.
И звучит это так, будто жемчужную нить на морозе разорвала.
- И помни, Уилки из болотного края, что то, чего Эоган хочет, он получает, хитростью или силой – и убереги нас всех, если он удумает применять силу.

Мэй со спокойствием встречает великолепие резных крыш, грозный вид непокорных, оскалившихся горгулий, лишь вкладывает свою ладонь в протянутую руку и перешагивает порог королевского замка. В спину подгоняет ветер, запутавшийся в запахе болот. Принцесса не знает, чего от неё ждет король, оттого следует в свои покои, провожаемая немыми служанками, отпускает их скупым жестом да остается одна. В тишине. Из глубины коридоров, тянущим сквозняком по полу, воздух касается её кожи, и она, наконец, вздрагивает. В трепете замирает, прислушиваясь к тому, как внутри неё все изнывает, кричит громче прежнего, умоляет, мечется. Остается только, что обратиться в морскую пену, сжаться в комок и не выпускать тот крик, что так и рвется из груди.

           Где же ты? Почему же оставляешь меня вновь?
            Приди ко мне, забери меня к себе, уведи за собой…
            Приди ко мне.
            Забери.
            Забери!

Мэй склоняет голову перед сквозняками и улыбается, едко, с болью.

Молчи, глупое сердце. Молчи и возлюби врага своего народа. Молчи и склони голову – того ждут, в это верят. Молчи и покажи им, кто – истинная королева этих слякотных земель.

За месяцем шел другой. А Эоган Отважный всё не торопился с женитьбой. И уж все дороги присыпало снежной порошкой, а принцесса Мэй разгуливала по замку, кутаясь в смирение и грусть.
Сколько времени король проводил с пришлым Уилки из болотного края, ей не ведомо, о чем говорили – не знала, да только принимала она всё с напускным равнодушием, не чувствовавшимся, вопреки морозам, что постепенно сковывали замок.
Она всё еще носила белое, всё еще склоняла свою шею тяжелыми жемчужными нитями, отвешивала едва ли учтивые поклоны направо и налево. Она всё ещё была молчалива, оттого казалась тоскливой. Придворные дамы судачили, что не так должна вести себя девица на выданье, но замирали и замолкали, стоило им взглянуть на спесивую красоту девицы с северных островов.
Она принимала снег с благодарностью (по привычке вспоминая кровавую поступь, что всегда ждала именно на белом покрывале желтой травы), а меховая накидка на плечах всё тяжелела. Придворные астрономы обещали морозы.
Она молилась про себя за здоровье родителей да будущего мужа. Она не пускала его к себе по ночам, притаившись за запертой дубовой дверью. Выходила утром ранним в пустой двор, оставляя за собой легкие отпечатки ног на снегу, отправлялась в короткий путь до церкви, что очаровала её своими витражными окнами. И там, сидя на холодной скамейке, вела долгие разговоры сама с собой, умоляя себя только об одном – позабыть эту призрачную боль, наведенную на её сердце Тёмным Господином, да начать жизнь заново.
Но когда просишь о чем-то в божьем храме – стоит уточнять свои просьбы. Новая жизнь началась, правда не у неё, а у пришельца с болотного края. Удумал Эоган Отважный на своей родине то, что называл, посмеиваясь, реформой, да поставил во главу изменения веры никого иного, как Уилки, зарекомендовавшего себя как верного служителя королевской воли. Посмеивался король в бороду да прозвал его Кардиналом, поговаривал - этот малый хорош, ближе нас всех к великим силам. Мэй, находясь по правую руку Эогана во время объявления королевского приказа, лишь раз позволила взглянуть себе на пришлого с болот.

Правда, с той поры ей снились кошмары.
Там, на земле, с которой небо смотрится, будто ярко-синее стекло, стоит он, призрачный, скалится пастью своей страшной, а из глаз так и льется боль цвета гранатовых семян. Тянет к ней лапы свои с когтями длинными, царапает её по щекам и проклинает. А она снова малышка, сжимает в руках коробочку с мертвой канарейкой и плачет, обвиняя его в бесконечном обмане.

Долго ли этому всему длиться, она не знает, но однажды, разорвав все свои жемчужные нити, простоволосая, босая, глотая непрошенные слезы, сдерживая вновь проснувшуюся боль, она распахивает двери своей спальни и бежит по неприветливым коридорам, примолкшим в ночи. Но не к покоям будущего мужа, а к Уилки из болотного края, потому что уверена, есть у него то самое снадобье, которое заставит её позабыть свою боль. Без приглашения, без стука, она врывается к нему в комнату. Дверь с грохотом закрывается за спиной, а Мэй падает на колени, опустив глаза на пол, роняя неудержимые слёзы.
- Помоги мне, Господин Уилки. Дай средство, чтобы забыть тоску и боль. Дай средство, чтобы забыть и лишиться кошмаров. Дай средство, чтобы жизнь начать заново. А коли нет такого, то дай такую отраву, чтобы умереть спокойно.
Но, лишившись сил, завидев тень его фигуры над собой, Мэй поднимает на него глаза и теряет сознание, проваливаясь в мрак, отливающий спасительным золотым светом.

[NIC]Rose[/NIC] [STA]echoes[/STA] [AVA]https://i.imgur.com/WmcIzrD.png[/AVA] [SGN]Lead me back to when
Love knew my name[/SGN]

Отредактировано rosemary (2021-11-21 12:13:06)

0

4

[NIC]ghost[/NIC][AVA]https://i.imgur.com/Xj49Dr8.png[/AVA][SGN]I walk the halls invisibly, I climb the walls, no one sees me, no one but you

[/SGN][STA] strange birds[/STA]

У имени своя древняя магия.
Мэй.

– Тут не короля лечить надо, – жаловался Уилки Кимет, – ее спасать, горемычную, – и плясали пальцы в огне, гладили угольки, будто то были холодные самоцветы. Кимет этому давно уже не удивлялась, только сидела,  подперев кулаком щеку, смотрела на сына своего названного, ставшего родней, чем кто-либо, любовалась, как божеством, слушала речи дивные, иной раз непонятные вовсе, и никогда их не перебивала – ни по незнанию, ни по страху. Да он и был для нее божеством (разве же бога боятся?), лучиком света в светлице, ало-золотистым закатом, что клубился над лесом ярче пожарища. И не догадывалась старуха, насколько верно все угадала когда-то, почувствовала сердцем своим, любящим его беззаветно: сам Господин закатного солнца явился к ней в дом, в нем и остался, озарив своей милостью.

А Уилки все хмурился, точно небо черными тучами затянуло на радость Пастырю ветров и туманов, с которым свел он в этом болотном краю тесное приятельское знакомство, вспоминал девочку, так неосторожно дорогами фэйри пришедшую в страну Тир-на-Ног, девочку, подарившую Вечно Молодому свое настоящее имя, вручившую тем самым себя ему полностью, без остатка: приказывай, Dal Kaa’Ni-ir, повелевай, а наскучит забава, убей по праву Благого.

Тогда ему казалось, что беду отвел, глупую и наивную уберег, а как встретились, столкнулись глазами – пламенем и расплавленным золотом, из которого мудрое Kaa’ и шаловливый Na-ar каждый вечер ткут свое полотно, поджигая купол Тварного мира – понял: не смог, только отсрочил. Потому что выгорел взгляд ее бирюзовый, сносился, точно подковы, пеплом припорошил длинные волосы – то не ее взгляд, но его жадная тень, отголосок воспоминания, не внявшего властному запрету его: «Забудь на веки веков, дочь человеческая»; тень, с которой вместе испокон времени ходили они рука об руку. И вместе с тем почувствовал, как в груди его разливается паводком странное облегчение: значит не зря покинул обитель Благого Двора, не зря не послушался Всемудрой Королевы своей, Dal Ma’Ey’ Ar, не зря сковал смертными путами бессмертное тело – все ради того, чтобы исправить собственную ошибку, не потешить тоску неуемную, его народу несвойственную, как наперво померещилось.

Да только что он мог сделать теперь, растерявший почти все свое волшебство? Ни приказать, ни заставить, ни выманить хитростью хворь (не хворь – тварь, пятна на солнце, которые появляются, если смотреть на него слишком долго), самолично, хоть и невольно в Мэй подселенную. Лишь исподволь наблюдать, смотреть, как Ta’Lar, прожорливая, ненасытная, разрастается внутри ее хрупкого тела, шипами острыми пробивается из клетки ребер наружу, как никогда и никто, ощущая бессилие.

Dal Ma’Ey’ Ar ему говорила: «Шкуру человеческую наденешь – лишишься могущества; захочешь вернуться до отмеренного древней магией срока – сам сгинешь». Не внял Господин, а срок тот едва ли вышел до середины, без малого еще лет пятьдесят бродить ему, нестареющему, по земле оставалось, в пояс кланяясь Eriu-матушке. Не внял он и другу единственному, Господину трескучих пожаров, что вместе с Kaa’ перегородили дорогу, ведущую с Острова Юных в край Быстротечных. И вспыхнули зарева над селами и деревнями, и засуха скосила все урожаи, но Dal Kaa’Ni-ir и тогда к их мольбам не прислушался.

И Уилки горько смеялся, и горечь эта впитывалась в дряблую кожу Кимет – сколько не отмывай потом в проточной воде, набело не отмоешь – подкидывал травы в раскаленную печь, те самые, выменянные у Пастыря на россказни о Полудне, куда Неблагому путь был заказан, да смешивал из золы драгоценные зелья для Повелителя Средиземного государства, шепча в забытьи словами неведомыми:
– Плохие достались тебе сыновья, Ki' Miet, по-вашему – стражница очага. Один задремал у входа в Холмы с веточной тимьяна в руках, и фэйри Полуночи его увели, забрали на вечное Торжество Цветущего Вереска и Снегопада, теперь пляшет там, для всякой жизни потерянный, пьет хмельной мед, о матери даже не вспоминает. Второй, многим хуже, нарушил заветы Благого Двора: «Не вмешиваться в дела человеческие, любого, пришедшего в Тир-на-Ног, предавать немедленной смерти», и за гордыню и глупость свои черед ему приходит расплачиваться.

Но Кимет, не знающая языка древних фэйри, отвечала, как чувствовала – только на первое, как водится, самое главное:
– Все будет хорошо с твоей девочкой, – и почему-то именно ей, не себе, Уилки поверил.

Поверил, и время, до того растянутое как патока, стало невообразимо коротким, насмешливым кэльпи кинулось под ноги – быстрей, Господин, беги, не то опоздаешь! – почуять издали шорох тяжелого одеяния, сберечь оброненные приветствия, как стекляшки, в ладонях сверкающие морскими жемчужинами, жар взгляда из-под пушистых ресниц выпить досуха, точно то было ему самое изысканное рубиновое вино, и в крепких объятьях заточить переливы ее тихого голоса, все дожидаясь момента, когда дремлющая Ta’Lar проявит себя, чтобы выкорчевать один раз и навсегда эту паразитирующую заразу, покуда совсем уж поздно не стало.

Но вот минула седмица, другая, Эоган от болезни своей наконец-то оправился, а нужный момент все никак не настал. И Уилки печалился, предчувствуя скорое расставание, и вместе с ним печалился весь Тварный мир: каплями дождя, как слезами невыплаканными, барабанил по соломенным крышам, треском дремучего леса и воем волков в непролазной чаще стонал, криком птиц перелетных разрывал сердца кэрлов-общинников, и те хоронились, поминая словом недобрым разгул непогоды. Размыло дороги, болота вылезли из своих берегов, хватали за ноги стражников и глашатаях – то Lir Bra-as' U-olk ради приятеля своего расстарался – да разве ж владетеля Тары подобное остановить было в силах? И складывались шатры, грузились сундуки на повозки, штандарты, реющие на лютом ветру, упрямо глядели в сторону дома – что им гнев фэйри Неблагого Двора, что им смиренные просьбы подменыша: «Останься, Мэй, со мной еще ненадолго», когда там, за холмами, на родине, их хранил новый бог от всякой напасти?

Потому-то и был несказанно удивлен Dal Kaa’Ni-ir, уже порядком отчаявшийся, смерившийся с неудачей, когда на границе ночи, в тот самый миг, когда, окрашивая стены утлой лачуги в багряное, Na-ar стекал за линию горизонта, в дверь постучали три раза.  Страшно от этого стука перепугалась Кимет, вцепилась в подол его красного одеяния, никуда от себя сына своего не пуская, подрагивая иссушенной былинкой.
– Не ходи туда, на заговаривай, то беда, окаянная, к нам просится на постой. Не ходи, хоть один раз да послушай старуху.

Но Уилки лишь отмахнулся, знал: то Мэй пришла, не беда. И он, беспечный, наново окрыленный надеждой, распахнул перед ней ворота, приветствуя жемчужную деву, как водится, чин по чину. А Кимет безвольной, улыбчивой, куклой посреди светлицы застыла, а как вошла в их дом будущая Сиятельная Госпожа, тут же начала предлагать яства скудные со стола, вокруг хлопотала, не своим голосом на путь неблизкий благословляла,  не в силах противиться древней магии имени, ибо шепнул ей на ухо Dal Kaa’Ni-ir: «Ki' Miet, не противься воле моей». И только плакали свечи, горестно в сизом сумраке трепетали, предчувствуя неминуемое, да кто же их, бессловесных, послушает?

На следующий день Уилки засобирался в дорогу. Насланная на край болот и туманов хмарь тотчас же отступила, развеялась, как дым от кострищ, оставленных в пустоши на месте стоянки Короля Королей и его верной свиты, что вереницей конных и пеших в звенящем вереске растянулась до самого края земли, там и исчезла, скрылась от глаз человеческих. Провожать его никто из местных не вышел. Только конь гнедой, дар бесполезный правителя, бил копытом, хрипел, верно угадывая в нем чужака, не помогали ни уговоры, ни сочные яблоки, ни морковка, протянутые на раскрытых ладонях. Только тянулись опьяненные влагою травы, ластились к тонкокостным лодыжкам, и Уилки, босой и простоволосый, слишком похожий на себя настоящего, звонко смеялся, точно хотел насытиться впрок этим смехом.

В Таре – камень холодный, мертвый огонь и железо. В Таре – белые храмы, пронзающие острыми шпилями небо. В Таре – Креститель, обращающий воду в вино, жестокий, немилосердный ко всему племени фэйри. Побереги себя, Dal Kaa’Ni-ir.
Но – куда там.

Эоган Отважный был мудрый король, и он все правильно рассчитал, подметил и эти взгляды украдкой, брошенные на Мэй, когда та не видела, и эту силу, явно не человеческую, разливающуюся огнем по его дряблому телу: перестарался Уилки с лечением, забылся в своих не самых радужных мыслях, и вместе с болезнью избавил правителя от гнета прожитых в бесконечных сражениях лет, не до конца, но на добрый десяток омолодил. Уж и седина, припорошившая виски, окрасилась чернотой, уж и разгладились морщины на лбу, уж и вернулась мощь в дрожащие руки – берись, Эоган, наново за булатный свой меч, сноси головы непокорных, как в старину – а все ему мало, все недостаточно, чтобы завоевать сердце красавицы.

Тогда-то, в один из редких солнечных дней, возлежа на подушках шелковых в ало-золотистом шатре, он принял решение приставить к дивному лекарю соглядатая. И тот ходил за ним тенью, неузнанный, неопознанный, прислушивался ко всему да подслушивал – как говорил Уилки со своей названной матерью, как называл, беспечный, непуганый, свое настоящее имя, как рассказывал сказания своего племени – и слово в слово передавал о том Эогану, хоть и мудрому, да уже обезумевшему, очернившему свою бессмертную душу жаждой бессмертия.
– Dal Kaa’Ni-ir, моим навеки ты будешь, служить мне верой и правдой останешься, именем твоим истинным приказываю тебе! – и жутью такой веяло от его слов, что соглядатай, охотник бывалый, ниц падал, да богу молился.

Но Уилки, Сияющему, о том, естественно, ведомо не было, а, даже если б узнал, и тогда бы не отступил: фэйри – не люди, держат однажды данное обещание:
– Ma’I, жемчужина моя, я от любой беды тебя сберегу.

Дорогами древних в любую сторону близко, если знать, где ступать. По ковру из цветов, по лунному свету, меж танцующих дев в платьях из серебра, по мелодии самого застывшего времени, по дугам рассвета и россыпи звездопада – Уилки оказался в Таре немногим позже правителя, даром, что не спешил, в каждом новом краю останавливался на привал, вел беседы с духами и деревьями, веселился с легкокрылыми феями, кланялся равным себе Повелителям, распивая из деревянных кубков цветочный нектар, пел и плясал. Но, едва, ведя коня под уздцы, переступил городскую черту, вошел за высокую крепостную стену, почувствовал, как задыхается: проклятое, закаленное в крови безвинных железо – давит на грудь, нечистый огонь – жжет молочную кожу, камень – впивается острыми ребрами в ноги.

Беги, Господин, спасайся, пока еще можешь!

Но, Уилки, слишком упрямый, самоуверенный, как все Вечные, не сбежал – пошел, расправив широкие плечи, выпрямив по ровной линии спину, и алое платье его шелестело по ветру нечаянной сказкой, навсегда покинувшей эти мертвые земли: покуда сердце медным кимвалом отсчитывает смертный срок за двоих, стерпится и не такое.
А Эоган на троне железном, слушая донесения стражи, посмеивался, знать себе, в бороду:
– Господин закатного солнца, вот ты мне и попался.

Долго ли, коротко ли, в клетке томиться – день идет за века.

Где ты, Мэй? Как ты, Мэй? Я теперь совсем как та канарейка, чье имя ты мне по доброте своей подарила. Не расправить подрезанные лезвием крылья, не улететь в лазурные небеса, не танцевать по вересковым полям. Они давным-давно уж запорошены снегом, скованны наледью, вырезаны мечем, выжжены в черное, безжизненное пепелище. Слишком холодно здесь мне, Мэй, слишком больно, невыносимо.

Да только нет такой ноши, которую высший фэйри вынести не сумеет.

И он по-прежнему носил только красное, расшитое золочеными нитями, неземной лик притягивал взгляды: жены королевские, околдованные, подстерегали по очереди возле покоев, сулили злато и серебро за мгновение благосклонности, фрейлины подсовывали под двери надушенные, расцелованные записки, Уилки их всех сторонился. Неулыбчивый, неразговорчивый, призрачной тенью целыми днями пропадал он в белокаменном храме, и слезились глаза от ладана и сверкания позолоты, и трескалась смертная плоть от железа, отлитого в форму креста, и кровь сочилась из ран, да на алом никому его крови не было видно. А по ночам – в покоях правителя, вместо королев и наложниц, прислуживал для безумного короля, наполняя кубки собственной вечностью из отпертой вены на шее, и Эоган с каждым днем становился прекраснее, в то время как сам он медленно угасал.  Вот уже не молочная кожа – сухой пергамент, уже не солнечный взгляд – ржавая грязь, в косах вместо трав и цветов диковинных – мерзлый иней; старился нестареющий Уилки, и с расцветом суровой зимы королевские жены и фрейлины про него окончательно позабыли. Только по-прежнему разносилось то тут, то там, имя его, исковерканное, растоптанное: Кардинал.

Мэй, ты про меня, пришедшего вслед за тобой из болотного края, еще помнишь ли?

Все, что осталось, когда не осталось совсем ничего – волшебные сны.

Там, на холмах, легкой поступью, под сенью Часовой башни, в зарослях ежевики и дурманного олеандра, бродит. Смехом звонким вторит пению флейты. В пригоршни собирает росинки-жемчужины, вкладывает их в ладони избранницы, целомудренно касается губами запястья.
– Ma’I, кажется, я влюблен.
Да только жемчужины катятся, под ногами в пепле спаленного сухостоя теряются – кровью плещут, алой волною накатывают, захлестывают с головой – не закричать, не вымолвить, не вздохнуть.
И уже не Господин Сияющий, а Ta’Lar.
Страх, смерть и боль.
Dal Ma’Ey’ Ar, Госпожа пена морская, язвительно усмехается: Kaa’Ni-ir, iz roana la’gor – твой дар бесполезный.

Уилки выныривает из кошмара – дверью с петель, гулом по холодному камню стремительных ног – ловит бездыханное тело ее на излете.

Травами, горькими, пьяными, дышится, кутается в отчаяние и испуг.

– Что же ты, девочка моя, с собой сотворила. Я же просил, на веки веков меня позабудь.

Но, прижимая поломанное к груди, как сокровище, он понимал, не забыла. И улыбался Dal Kaa’Ni-ir с тихой грустью, пергамент собирался складками на щеках, когда клал на постель, расправлял тусклые волосы на подушках, когда резал запястье, и кровь, багровая, как осенний закат, текла прямо в рот, выманивая проснувшуюся в ней темноту.

– Ta’Lar, я твой повелитель, вернись от этого человека в мое бессмертное тело.

Но тело – смертное, и Тьма Изначальная, необузданная, сила великая, его захватила, не встретив сопротивления. Остатки тепла покинули Уилки, багровая кровь – черной сажей, зловонной нефтью, сияющий взгляд – стужей могильной, да только, глядя на Мэй, он все еще мог улыбался, укутанный сумраком.
– Мэй, я выполнил свое обещание. Теперь ты, наконец-то, свободна.

0

5

Сон без сновидений, и боль кто-то утолил так бережно, нежно… Касался волос трепетнее ветра, вплетал в пряди трель флейты, согревал. Хранил. Она - кто? - словно в пуховом облаке, руки и ноги утопают в беспечности. И, кажется, нет больше муки неведомой, нет больше слёз по нему - кому? - далёкому. Всё закончилось.
Она открывает глаза, сердце в груди дрожит, испуганное, ожидающее спасителя, трепетом разливается по сосудам. Хотелось смеяться так громко, как только позволял голос, на сколько хватит воздуха. Она ждала своего Господина, знала, он придёт к ней, обязательно.
Но металлом на языке отозвался запрет - кто он, её Господин? Кто она сама?
Тонкая полоса янтарного света касается отвыкших глаз, причиняет боль, меньшую, чем помнит тело, совсем неощущаемую, по сравнению с той, что познала душа.
Свет несет за собой тепло и ласку, будто поцелуи матери.
Свет касается её лба с особым величием - признаёт её равной.
Свет напомнил Мэй о легком металлическом привкусе на языке. Бесконечный миг, сковавший руки и ноги тугими, но невесомыми цепями, распался, трель звеньев пробудила движение вокруг. Шорох юбок, и ей уже не спрятаться. Заметили. Испугали. И за грудиной будто трещина разверзлась, словно в земной тверди, а из неё, необозримо глубокой, тянутся лапы когтистые, жуткие, хотят грудь сдавить, чтобы, познавшая, наконец, покой, задохнулась. Мэй хочет кричать, но вместо звонкого девичьего голоса на всю горницу раздаётся хриплый шепот (сковала кровь губы, сдавила горло, не отпускает, заставляет молчать, не вспоминать, не звать, не упоминать всуе).

- При-ид-д…

- Зовите господина… - то ли ветер постукивает по каменной кладке незыблемых стен, то ли не одна Мэй в комнате. Ей душно, её душа рвётся на волю, куда-то туда, где было спокойно. Где свет и трель флейты вплетались в косы вместо лент, где ветер нежнее пуха, где… ///желтая канарейка гниёт, обращая свои кости наружу, прямиком для того, чтобы выколоть глаза твои///.
Мэй силится закрыть глаза, да не может. Спрятаться бы, да негде - у всех на виду. Лента света сползает с глаз на тонкую шею. Не душит - ждёт, пока рванется глупая девчонка.

Комната онемела, лишилась звуков, но тишина не становится тягостным звоном. Лишь трепещет в груди, Мэй понимает - ждёт. Словно идёт он, спаситель её и Господин /// кого ждёшь, болезная, он откажется от тебя снова, он откажется от нас, не нужны мы ему, отвратительны ///. Кто спаситель и Господин, Мэй не ведала. Даже если бы вкус металла на языке позволил бы говорить, объяснить - не смогла бы. Эта странная нежность, эта слепая вера, всё её существо - всё его. Зачерпни горсть, лиши хоть части - наполнится с лихвой, наполнит вены жизнью, сплетёт её существо воедино, даст знание, ничего не произнося. Нет его на глазах, но знает, вся её жизнь - для него, в нём. Мэй принадлежит ему, и это всё, что она будет помнить всегда, потому что только она знала, насколько это глубоко внутри. Насколько это чувство больше её самой, и она просто не властна над этим. И даже сейчас, в замершем мгновении, наполненном обречённой тишиной, Мэй наполняет вера в него. В то, что он распустит нить света на её шее, напоит чистой водой и просто, наконец, позволит коснуться, позволит прозреть и увидеть его. Впитывать образ так, как иссушенная земля глотает первые капли дождя - жадно, без остатка.

Время неумолимо в своём течении /// избитые чувства - избитые фразы, а канарейка всё гниёт ///, и тишина облачается в звук. Оглушающей грозой растворяется дверь, шуршит ткань, и Мэй, неспособная прикрыть веки, замирает, смотря во все глаза, словно испуганная лань.

Она видит… /// дозволения смеяться просим! ///

Будто впервые увидела, хотя понимала, знала его многим раньше. Светлоокие глаза ясно смотрели на Мэй, исполосованную солнечным светом, статная фигура его, подпоясанная золоченым кушаком, замерла в ожидании. Без страха знакомец смотрел на неё, без гнева, но душа его неспокойна. Внутри у принцессы всё отзывалось, нашёптывало уставшей душе /// молчала я, родненькие! ///, что он, наконец, тут, рядом с ней.

Нестройный хор дворни приветствовал Эогана Отважного. За правым плечом его, словно ворон, стоят иссохшийся старик Кардинал.
А Мэй во все глаза смотрела на Эогана. И стоило только шагнуть ему за порог, как встрепенулась она, словно испугавшаяся голубка, соскочила с постели и кинулась в объятия короля. Рыдала, смеялась! Схватилась за Эогана крепко-крепко и вдохнула, наконец, полной грудью. Сердце плясало - он рядом. Мамушки за спиной возмущённо заохали, залепетали. И мир вокруг стал оглушительным. Мэй будто того и ждала. Цепь из солнечного света так и осталась лежать на перине, Мэй всё лила слёзы да наглядеться не могла в глаза его ясные. Сердце вдруг успокоилось - он рядом, Господин её, подле неё и останется. Думала, что нашла, наконец. Думала, что пришел конец страданию, и вот оно, счастье её, никуда не денется.

После дня того понеслись дни стремительной чередой. Светила небесные только и успевали бегать друг за другом, а Мэй всё никак с Эоганом наговориться не могла. Слушала его, рассказывала о доме своём, мечтала вслух и в один из таких дней, под припорошенной крупными хлопьями снега рябиной, согласилась-таки пойти за царя добровольно. А он, невольно любуясь, как она глядит на него из-под дрожащих ресниц, с затаёнными трепетом и нежностью, не мог не очароваться. Не понимал царь причины столь скорой перемены, но и он, и дворня его, диву давались да радовались, какой очаровательной стала принцесса из-за моря. Как добра была, как светла, как радовалась каждой пичужке, что встречалась на прогулке, как смешно жмурилась, пытаясь прожевать ягоды рябины, что рвала прямо с веток. Когда того требовали дела государственные, неохотно отпускала Эогана от себя, умоляя вернуться как можно скорее, и в ожидании проводила время в новом храме, что поближе к замку. Кто знает, о чём Сиятельная, как в шутку назвала её дворня, думала там, высиживая на лавке с прямой спиной. Поговаривали, то было от нечего делать, но находились и те, кто полагал, возможно, справедливо, что не хочет царь оставлять будущую супругу свою без догляда, а Кардиналу Эоган доверял, как себе.
А Мэй просто было спокойно там, под высокими сводами. Зачастую, нахохотавшись, просто засыпала на скамье и видела странные сны.

Будто Господин её - другой. Будто болью привязывает к себе, и глазами, что холоднее неба в стужий день, делает только больнее, а оттого - слаще.

Мэй часто одна бывала в святой обители, Кардинала видела лишь однажды. И образ его, иссушенный и укутанный тенями, пугал невыразимо. И всё же… всё же показалось ей тогда, будто может она ему помочь, ну а только решилась обратиться к старцу, как скрылся он так стремительно, что показался мороком.

А на следующий день от этой странной встречи пошёл дождь. Морось изъедала снег, являя миру черные пятна лысой земли, что, казалось, от уколов острых игл кровила холодными лужами. Ветер продирался через щели в ставнях и беспокойно трепал огонь в свечах, словно опрокинуть их пытался. В тот день Мэй не покидала пределов комнаты, долго смотрела невидящим взглядом в зеркало. Пыталась представить себя невестой, женой, матерью… счастье девичье, вот оно, в руках её. Только червоточина из груди никуда не делась. Сопротивлялась. Эоган целовал её жгуче, иссушал, лишал воли своими крепкими объятиями. Мэй с ним была неправильно счастлива. Будто подглядывала за собой в битое зеркало. То, что тогда, при пробуждении, казалось правильным, со временем стало искалеченным. Эоган всё ещё её господин, к нему тянется сердце, его рук слушается её тело, его женой станет, но в груди, всё сильнее и сильнее хватаясь за края заживающей раны, тянулось к ней что-то тёмное, чего Мэй боится.
Мэй присела на пол возле зеркала, распустив волосы, прикрыла глаза. Вздохнула беззвучно.

/// Юная госпожа и её Тёмный господин беспечно прилегли на вересковое поле, как на богато расшитые ковры. Госпожа смотрела на него во все глаза, не переставая восхищаться. Он говорил, что в их мире время протекает иначе, потому она всё также юна. А для него времени не существует, потому он остаётся вечно молодым фэйри. Госпожа смотрела на него во все глаза и не переставала любоваться. В юном теле правили чувства взрослой и любящей женщины. Представляла, как прикасается аккуратно к его, казалось, тончайшей, словно хрупкий лепесток, кожи, гладила большими пальцами бережно, пытаясь стереть легкую грязь тревоги, что залегла где-то там, в тенях между его ресниц. Представляла, как пообещает ему чувствовать его и это к нему вечно - то, что она пока не может назвать. Шелк рассыпанных волос перебирать хотелось неустанно, ловить их запах и запоминать, вписывать в своё существо и переписать себя для него. Представляла, как смотрит своему Тёмному Господину в глаза, ясные, солнечные, чей взгляд опутывает, согревает. Но чувства взрослой и любящей женщины заключены в юном теле, а оттого её щеки лишь заливает румянец от непрошенных мыслей, а Господин улыбается так, будто знает всё то, что она хочет сделать и сказать, будто знает даже больше, чем она пока может понимать. Но ей не обидно, нет. Она может только схватиться за его безымянный палец и крепко сжать. Юная госпожа никогда не спрашивала у Тёмного Господина, правильно ли то, что происходит между ними. Её тело запоминало его существо, и этого, казалось, ей было достаточно с лихвой на все те жизни, что она мечтала провести подле него. ///

В снах Мэй он смотрел на неё глазами, что опутывали своим желтым светом, будто цепи солнечных лучей.
Не глазами Эогана… Не его…
Её пальцы потянулись к прохладной глади зеркала - напомнить себе, что явь, а что навь. Проснуться, быть может? Воскреснуть?
Но запястья обвили языки огня, тёмного, кричащего, разъедающего кожу изнутри. Мэй распахнула глаза и в испуге замерла, глядя в отражение. Рядом с ней по ту сторону зеркала сидела она - бесформенный упрёк её слепоты, дурное знамение, изнанка души. Одной рукой она хваталась сквозь зеркало за запястье принцессы, другую положила себе на грудь, туда, где вместо сердца кровоточила темная, мертвая вода. Пряди сальных волос спутались в колтуны, кожа сгнила, обнажая иссушенную временем плоть исчерченные непонятными узорами кости. Вместо глаз - пустота, но Мэй знала - они смотрят на неё с болью, со всепожирающем пламенем. Она ненавидит, скалится. Она повторяет её позу и держит за руку, будто мать, будто кто-то добрее, кто знает истину /// и утопит каждую букву этой истины в кислоте ///.

Не закричала Мэй, не попросила о помощи, но подскочила, дернулась так отчаянно, что ужас напротив не мог её не отпустить. Вокруг тишина, но в ушах набатом бьется сердце. Тень в зеркале напротив поднялась вместе с ней, осмотрела пустыми глазницами светлицу, ухмыльнулась так горько, что темная вода просочилась сквозь ребра, сквозь горло. Булькающий смех сплёлся с ударами сердца, и музыка эта, будто проклятое дитятко, хохотала жутко, иссушающе. И уставилась на отражение принцесса во все глаза, не зная, каким богам молиться, звать ли кого - задыхаться ли от вьюги ужаса, свившей свои ледяные путы вдоль сосудов, по которым кровь горячая текла. Остывала. Замерла, застыла, будто душу из тела вынули. Течение времени покрылось хрустящей коркой льда, потерялась реальность, осталась лишь она - изломанная, темная фигура по ту сторону зеркала, что смотрела и не видела, но глядела в самую червоточину в груди. И боялась Мэй больше лишь одного - внутри всё откликалось на немой зов, словно на самое радушное приглашение. Будто сделаешь шаг навстречу - и познаешь истину. Искушение. Тьма по ту сторону зеркала манила огнём. Но не было в теле Мэй уверенности - скована, связана, обездвижена. А тьме в отражении будто одного намерения достаточно. Фигура напротив дёрнулась рябью, одного взмаха ресниц хватило, чтобы жуткая пасть раскрылась в немом крике, и рука протянулась навстречу к белоснежным волосам принцессы. Резкий рывок вперед, в кожу лица будто порыв метели ударил, мгновение боли, звон разбитого времени, вспышка черноты…

///
- Ты на своей земле, дитя. - Прошелестел чей-то голос в бесконечной тьме. Мэй холодно невыразимо. Но она не смеет открыть глаза. Чувствует, знает - не пришло время. А чуждый шёпот не останавливается, приговаривает. - Я помню эти путы. Помню этот морок. Благой завёл, вынудил плутать, кроил неумело, вырезая порченные им же самим лоскуты. Ошибается… только мудрейшие ошибаются, Жемчужная Госпожа. Не ведает он, на что способна любящая смертная дева. Знает весь колдовской мир, все его заповеди, но человеческую силу познать не может. Не обмануть глаза, видевшие однажды любовь свою, не вытравить ничем воспоминания о трепете сердца при звуке голоса его. Не забудется то время, что провели вместе. Мудрый, Тёмный Господин наш, но оттого наивен. Исправлять же тебе, Жемчужная Госпожа, ошибки его. Но для начала проснуться надобно. Нет магии сильнее ворожбы благих. Но нет той силы, что не одолеет пламя. Он оплел твои руки и ноги светом и морозом, разорвал и заново сшил память нашу, время наше, пути наши. Сожги его старания, и будет ведома тебе истина. Просыпайся, Жемчужная Госпожа, настало время исправлять деяния фэйри Благого двора.

Послушная Мэй распахнула веки, и глазам её предстала стена огня. Оглянулась, поглядела вокруг себя - всё пламя, и языки его отливали золотом на жемчужных одеждах. Будто сама она - желтая канарейка. Сгорит, умрёт, но помнила заветы, сказанные кем-то, помнила и понимала - всё правда. Пусть разумная часть сознания противится, кричит о том, что то ложно всё, но Мэй верила сказанному, как самой себе. Жар тянул к ней свои толстые пальцы, брыкался всполохами света, буйствовал, но то вовсе не страшно было. По ту сторону истина, там, знала она, кончаются его кровавые следы, а её путь - за ним. Да и огонь так радушно тянется к ней, зовёт. Мэй без сожалений делает этот шаг к нему, к своему Тёмному Господину. Истосковавшая по нему, жаждущая его, изглодавшая по нему. Она сделает этот шаг, пойдёт на что угодно, лишь бы догнать. И огонь принял, ознаменовав её появление избытком чувств, шума, звука, жара, света, обратив треск и вой в торжествующее крещендо. Пламя впитывалось в кожу, глубже, разрывало плоть, выжигая грубые заплатки на девичьей памяти, терзало её, словно хищная птица, и ошметки плоти опадали пеплом на путь, ведущий вперёд.

Мэй сгорала заживо, но в этой бесконечной боли чувствовала совершенно другое - очищение, рождение.

        Крик становился пением.
        Боль становилась наслаждением.
        Слёзы смывали пелену с глаз.
        И она видела - его.
        Пламя выжгла всё лишнее набело.

Оглашенная собственным криком, ослеплённая светом, истощенная болью. На кожу, чувствовавшую слишком многое, осыпались осколки снежинок. Снег стал ей мягкой периной, собирался под ослабевшими пальцами мелкими жемчужинами. Взгляд её был обращен во тьму, видел воспоминания о нём. Она видела его, узнала, узнавала. И всё внутри успокоилось, убаюканное воспоминанием о голосе Уилки. Она не знала, кого вспомнила раньше, себя или его. Кажется, всё же его. Она вобрала его в себя давным давно и сохранила его образ. Как святыню. Он - её вера всю сознательную жизнь. Помнила страшного зверя с янтарными глазами. Помнила, что видела его настоящего, такого, каким он предстал перед ней в шатре Эогана. Стан его. Шелк волос его, когда, смеясь, заплетала ему в косы луговые цветы. Как коснулась его руки случайно, опуская канарейку в вырытую ямку.

- Зачем?…

Зачем он позволял ей всё это? Зачем хоронил с ней ту проклятую канарейку? Зачем смотрел так, будто она - его единственная правда на всём белом свете?

- Зачем отказался от нас?

Вопрос, что боялась она задать самой себе, раздался будто со стороны. И вместе с голосом, задавшим этот самый страшный даже после пережитого вопрос, на Мэй свалилась вся её боль. Тоска - вот имя той червоточине в груди - обхватила горло, одарила зрением, и, повернув голову навстречу вопрошавшему, она снова увидела то чудовище из зеркала. Но теперь оно было другим. Оно выглядело как сама Мэй, только пальцы её были изломаны, суставы вывернуты, кожу будто драл когтями самый страшный зверь, а то, что казалось черной водой, на деле оказалось лишь кровью, но её было так много, что белые одежды потемнели, словно испачканные сажей. Чудовище, что было ей самой, смотрело невидящими выплаканными глазами на Мэй ясно. Улыбнулось криво и дало ответ.

- Я - твоя печаль, воплощенная в твоём разуме. Тёмный господин кромсал нашу память, не беспокоясь о душе. Думал, сбережет. Знает же, что любой магии должен быть противовес, иначе о равновесии в мире Тварном и Благом дворе не может идти и речи. Знает, но, ослеплённый своей правотой, убедил себя, что только он понесёт последствия. Но кромсалась моя память, а под ней - легла под нож и душа. Я - часть тебя, та, что должна была гореть и противиться, но Уилки лишил тебя и этого, чтобы ты не вспоминала и жила как простая смертная дева.

- Но ничего… - Мэй впервые понимала, что все те отголоски чувств внутри, обида, боль, непонимание, вот они, перед ней, и слёз сдержать она не могла. Тот, кого она любила всем своим существом, изуродовал её, желая только блага, не понимал, что то, чего он желал человеческой девочке, она могла найти только рядом с ним. Не дал прожить скорбь по нему, отнял даже это… Слёзы катились по лицу Мэй, осколки снежинок каждую из них превращали в лезвия, рассекавшие кожу до крови. - Ничего не объясняет того, почему он отказался от меня.

- Не объясняет. - Темная фигура дернула плечом, раздался хруст костей, по плечу потекла струйка крови.

Такими они и остались в замершем времени. Жемчужная Госпожа на перине из снега, рассекающая себе щеки осколками снежинок, и её печаль, присевшая на колени перед белым пятном посреди черноты.

- Мне кажется, я умру, а ты останешься.

- Возможно.

Каждым словом печаль кровила, но продолжала говорить.

- Посмотри наверх.

Мэй взглянула и слушала. А там, словно расписное полотно, образы помолодевшего Эогана и иссохшего Тёмного господина. Как приняла всей душой первого и испугалась второго. Не зря оно казалось неправильным, сейчас принцесса понимала, что так быть не должно.

- Ты правильно заметила. Сейчас, когда я рядом, мы видим. Я помню короля другим. И Господин наш совсем другой. Так неправильно. Так не должно быть.

- Я люблю его. - Тихо, коротко прошептала Мэй. Уж кто-кто, а собственная печаль должна понимать, что эта фраза, сказанная словно невпопад, значила слишком много.

Печаль лишь прикрыла кровящие веки. Закрыла глаза и Мэй.

///

Шаловливый летний ветерок ласкал траву, стирая остатки росы и печали. Колокола начали свой перезвон, стоило только солнцу лизнуть расцветающую землю, а петухам выплюнуть своё приветствие. Дворня засуетилась по этой команде, да и немудрено. Эоган Отважный, Король Королей, берет-таки в жёны белую заморскую принцессу. Суетился и простой люд, стягивался ко дворцу, дабы посмотреть на невестушку, что одним своим присутствием омолодила и осчастливила их господина. Процессия двинется в церковь, под очи великого Кардинала, которому получено обручить по последней вере счастливых молодоженов. А там и, глядишь, в союзе любящих родится, наконец, наследник престола, ведь четыре предыдущих жены пустые оказались. «Вот заживём!», провозглашали старцы да, громко стуча чарками, пили за здоровье короля и будущей королевы.
В полуденный час, после звона колоколов и трели менестрелей на пороге дворца появились царственные особы. И Эоган, облаченный в одежды из расписной парчи, увенчанный короной, несмотря на моложавость, стать и удаль, терялся на фоне великолепия своей будущей жены. От жемчужного венца многослойным облаком спадала вуаль, на груди тяжелыми цепями лежали нити жемчуга, но Мэй держала голову гордо, не сгибаясь под тяжестью украшений, поглядывала на народ колким взглядом, наполненным рубиновым огнём. Король косился тайком на невесту свою да не мог налюбоваться, сжимал крепко тонкую теплую ладошку в своей. Чувствовал, что ведет с собой не просто будущую королеву, а властительницу дум людских и пут своих. Странная перемена, что обратила светлую девицу в яркую звезду, что вспыхнула так ослепительно и буквально лишила его чувств к остальным своим женам, не пугала его нисколько. Благодарен был пришлому в его края фэйри за вторую молодость да красавицу-жену, его Мэй, да только отпускать того не собирался. В старике ещё теплится жизнь, а то, что подобен тот сухому дереву - так и поделом, нечего мешаться под ногами человеческими. Ослепший в своём тщеславии, он и не заметил настроений невесты своей.
А Мэй только и жила этим днём. Щёки горели, как тогда, после пробуждения, исполосованные мелкой крошкой разбитого зеркала. Душа горела от нетерпения поскорее увидеться с Уилки, её Тёмным Господином, почувствовать его руки в момент благословения, а дальше - будь, что будет. Её печаль пробудила её. Её тоска медленно, но верно отравляет Эогана. Она уже носит его наследника под сердцем и точно знает, что его появление убьёт Короля Королей. А печаль внутри торжествует.

/// Согрешу, изуродую свою душу до конца, потеряюсь, останусь неприкаянной, но я сделаю это ради тебя. Твоё величие, твоя чистота - всё в тебе, не должны принадлежать такому, как этот хряк. Если я не могу быть с тобой, ты не должен принадлежать и ему. Ради одного твоего прикосновения я готова погубить жизнь свою, жизнь Эогана и наше дитя. Ради тебя. Потому что ты не оставил во мне ничего, кроме любви к тебе. Любовь стала моим проклятием, но я в своём праве обратить его в оружие. Я не прошу о большем, только коснись ещё хотя бы раз. Душа моя умерла в тоске по тебе, родные края не ждут меня. Все мои дороги ведут к тебе. И на этом пути я готова сжечь весь мир дотла. Любовь моя, я сделаю это для тебя.///

[NIC]Rose[/NIC] [STA]echoes[/STA] [AVA]https://i.imgur.com/WmcIzrD.png[/AVA] [SGN]Lead me back to when
Love knew my name[/SGN]

+1


Вы здесь » Dogma '96 » country which does not exist » ghosts and roses


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно